ПРОИЗВЕДЕНИЯ

ПЕТРА ПРОСКУРИНА

   

 

     

       ГЛАВНАЯ   ТВОРЧЕСТВО   

 

 

 

 


   
 СВИДАНИЕ С СОБОЙ
 

 

 

     

     ТЕПЕРЬ Гоша часто молился. Он сам не знал, когда и почему это началось,

очевидно, уже давно, после последнего госпиталя. Просто наступил срок и ему

стало необходимо что-то непонятное и сокровенное шептать, проснуться, уставиться

перед собой в темень, в московскую неумолчную тишину и шевелить сухими губами,

обращаясь к неведомому, просить хотя бы о пустяке, ну, допустим, чтобы

подступавшее воскресенье оказалось солнечным и можно было бы съездить за город,

походить по лесу, послушать птиц и набрать немного грибов. Для себя он никогда

ничего не просил, он считал, что у него все есть, и даже в избытке, он опасался

очередной неприятности вообще. Допустим, на московских детей или котов мог

напасть очередной мор, а то где-нибудь рядом, на станции метро Пушкинская или

Арбатская, взорвут бомбу и поднимется несусветная суета, могут прийти с допросом

и к нему, и к его соседям, начнут говорить и спрашивать всяческие глупости.

Одним словом, Гоша являлся потомственным москвичом, и, конечно, все его

страдание заключалось в незнании истинной цели жизни, или вернее, в ее утрате,

хотя Гоша, как и десятки тысяч других москвичей, тайно полагал свое

предназначение просто в своем присутствии на земле и в славном древнем граде

Москве, в чем и был абсолютно прав. И пусть со стороны в глазах московских мещан

казалось странным, что он, в преддверии надвигающихся сорока лет, по-прежнему

был один в своей наследственной квартире в самом центре столицы, менять он

ничего не собирался, менять ему что-либо было и не суждено.

     Открыв глаза и утешившись подобными тягучими и успокаивающими мыслями, Гоша

сосредоточился, стараясь успокоить какую-то, не свойственную его душе по утрам,

сумятицу. “Господи, Боже мой, — сказал он себе, — я тебя не знаю и боюсь

узнать... Сознаюсь, я грешник, не верю в милосердие жизни, вот и живу в скорлупе

— люди страшны и несут только зло. Знаешь, я устал от зла и ненависти, одного

прошу — будь милостив, избавь меня от людей, близкое общение с ними обязательно

отзовется горем и ущербом. Дай мне жить в вере одиночества. Дай всем того, что

они сами себе желают, а я свое искушение принял с избытком. И до конца. А еще

благослови день грядущий и пусть он протечет тихо и мирно...”

     Подобно всякому здравомыслящему человеку, заботящемуся о своем здоровье,

Гоша тщательно побрился, несколько раз присел, с удовольствием отмечая

возвращающуюся легкость и гибкость суставов, помотал руками, сходил в душ,

крепко растерся мохнатым полотенцем, позавтракал овсянкой на воде, запил ее

стаканом фруктового отвара, измерил себе давление, остался доволен и стал

собираться на утреннюю прогулку. Взглянув на термометр за окном, он удивился —

было не по-летнему прохладно, всего шестнадцать, и он, выбрав кожаную английскую

куртку с большими накладными карманами, всю в молниях и эмблемах закрытых

лондонских клубов. Он полюбовался ею, встряхнул — дорогая кожа, переливаясь,

заструилась мягкими складками. Он было набросил ее на плечи, но в дверь

позвонили. Помедлив и взглянув в глазок, он увидел уродливо и изумленно

улыбающееся, широкое, в лохматых облаках седых пепельных волос лицо соседки и

услышал ее приглушенный голос, знакомый с раннего детства, когда мама была еще

молодой и красивой, а соседка тетя Ася стройной и привлекательной с длинными

ногами в лакированных лодочках, и когда неразлучные подруги часто о чем-то

оживленно шептались на кухне.

     — Гоша, ты еще дома? Открой, пожалуйста, — шумно попросила тетя Ася и, едва

переступив порог, казалось, тотчас наполнила собой не только прихожую, но и все

остальное пространство квартиры. — О, да ты молодец, уже при параде! — одобрила

она и хитро, с затаенной лаской взглянула. — Уж не сватовство ли наконец

предстоит?

     — Здравствуй, тетя Ася, — в тон ей, с легкой усмешкой отозвался Гоша, по

привычке уходя далеко в сторону от давней и постоянной заботы и мечты тети Аси —

поскорее его женить. — Как здоровье, самочувствие?

     — Ах, Гоша, и не говори! Что за напасть! — посетовала тетя Ася, хотя и

голос ее, и взгляд говорили совершенно о другом. — Сейчас даже но-шпу купить —

половина моей пенсии. Однако ты мне зубы не заговаривай, мальчик. В самом ведь

деле, я давно хотела с тобой объясниться. Твой образ жизни вызывающ и

неприличен, молодой человек, в самом мужском расцвете и совершенно один! Среди

огромного количества страдающих от дикого одиночества молодых женщин! Это,

во-первых, не патриотично по отношению к вымирающей России, а, во-вторых, не

гигиенично, экологически уродливо. Гоша, жизнь ужасно скоротечна! Ответь мне,

дорогой мой, зачем ты живешь?

     — Боже, тетя Ася! Сколько трагических, неразрешимых вопросов! Сдаюсь! Пас!

Ответа на них нет! Не хочешь ли чашечку бразильского кофе? — спросил он, уже

заранее зная, что соседка не откажется, и потому, водворяя свою щегольскую

куртку обратно в шкаф и приглашая гостью на кухню, и она тотчас устроилась на

своем обычном месте у окна, с горшком цветущей герани, а Гоша поставил на огонь

кофейник, а на столик две фарфоровых чашечки. Затем он достал из кухонного

старинного пузатого буфета сахар, печенье, а из холодильника сыр. Тетя Ася

наблюдала за ним с философским видом, с некоторым даже здоровым скептицизмом,

подчеркивая легкой усмешкой, что женщина сделала бы всю эту пустяковую работу

гораздо быстрее и лучше.

     — Неужели я тебя так и не смогу женить, Гоша? — спросила тетя Ася горестно,

как бы жалуясь, и вздохнула. — Ты знаешь, это стало для меня прямо-таки

нравственными мучением, я ведь обещала твоей матери приглядывать за тобой... Ах,

прости, Гоша, черт знает, болтаю, болтаю, я ведь совсем по другому делу.

Оказывается, опять повысили квартирную плату с марта месяца, сегодня приносят

бумажку, я и ахнула. Опять триста тридцать тысяч должна! Да пени, говорят,

растут... Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я

еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил своей пьяной

мордой, гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу...

     — Да брось ты, тетя Ася, — улыбнулся Гоша. — На Руси еще не такое было и

прошло. И это пройдет. Сколько нужно: триста, четыреста?

     — Да хоть бы триста пятьдесят, Гошенька, пока я что-нибудь из своего

барахла продам, — вздохнула соседка. — У меня от мужа несколько орденов

осталось, говорят, за Ленина можно миллион, а то и больше получить, вот я его и

оттащу на Арбат. Там по всяким подворотням караулят скупщики, светопредставление

от этого умника и пошло, зачем мне в доме зло держать?

     

     ОТ СВОЕГО одиночества и неустройства последних лет тетя Ася явно жаждала

продолжения разговора, и Гоша, с давним и прочным уважением, идущим еще с

детской поры, не торопился, и на ее откровенный вопрос, как же теперь быть

народу, рассмеялся.

     — Да ты, тетя Ася, совсем раскрепостилась! — сказал он. — И Ленин тебе

нехорош, и наша прославленная демократия поперек горла! Сама голосовала, сама

теперь все костеришь!

     — Из одного бочонка огурчики, из одного рассольца, из одного, — непримиримо

сказала тетя Ася. — Ты меня, Гоша, не шпыняй, каждый может ошибиться. Я хоть

старая женщина, а вот вы, молодые мужики? Чего терпите? Вот хоть ты. Афган,

Чечню прошел, офицер, десантник, черт тебя туда понес! Весь изрезанный, до сих

пор отойти не можешь! А ради чего? Ты должен знать, как с бандитами разговор

держать! Вон они тебя как искалечили, даже пенсию пожизненно в миллион положили!

А вон боевые офицеры то и дело от позора сами себя стрелять стали! Где это

видано, чтобы иметь в руках оружие и самого себя стрелять? Вместо того, чтобы

кому надо в лоб влепить? Да какие же вы русские офицеры? Срам!

     — Ты права, тетя Ася, с бандитами разговор может быть только один — пулю в

лоб или нож под лопатку, — сказал Гоша все с той же благожелательной усмешкой к

горячности тети Аси, но на лицо его надвинулась какая-то тень. — Ведь у нас

несколько по-другому обстоит, вопрос не простой — да, были когда-то в России

офицеры, были да сплыли, — улыбнулся Гоша и по его лицу тень пошла гуще.

     — Эх, вот бы мне мужиком родиться! — окончательно опечалилась и возмутилась

тетя Ася и в сердцах со звоном двинула от себя чашечку с кофе. — Годков бы

тридцать, сорок скостить! Уж я бы вам показала, курятам синюшным!

     Тут тетя Ася вдобавок ко всему неожиданно стукнула кулаком по хлипкому

кухонному столику и посуда на нем подскочила, а Гоша, любуясь соседкой, и с

возрастом не утратившей своего бойцовского норову, одобрительно кивнул.

     — А что, интересно, ты бы сделала, тетя Ася, на нашем, как ты говоришь,

месте? — спросил он, ощущая в душе некую саднящую горошину и начиная сердиться.

— У нас теперь все умны другим указывать, русский человек — удивительный народ!

     — А я тебе уже сказала! Я бы вместо того, чтобы себе башку дырявить, своих

бы незваных благодетелей попотчевала бы! — не осталась в долгу тетя Ася. —

Потихоньку щелк да щелк, глядишь, они бы и потише стали!

     Расходившись, воинственная соседка раскраснелась, разрумянилась,

разволновалась окончательно, выпила еще две чашки бразильского кофе, и Гоша

поспешил принести ей деньги и вновь натянул на себя куртку, теперь уже

откровенно показывая, что торопится и что ему необходимо уходить — тетя Ася, как

и многие другие московские пенсионеры, в последнее время все чаще стали

вспоминать о своем русском корне, ругать всех подряд с самыми неожиданными и

захватывающими поворотами. И в другое время Гоша с удовольствием и охотно ее

слушал, скупо поддакивая, а иногда и довольно резонно возражая, хотя высказывать

свое мнение не любил и считал бесполезным. К способности русского человека

бесконечно рассуждать на завалинке на любую тему он относился весьма скептически

в душе его влекли к себе люди действия вроде той же тети Аси, неутомимо

распространявшей все последние годы на всех митингах и собраниях, по своим

соседям и знакомым газеты и листовки, призывающие молодежь слоняться не по

игорным и другим публичным домам, а учиться в тирах стрелять или хотя бы изучать

русский рукопашный бой в спортивных национальных клубах.

     Сейчас он, действительно, спешил и, проводив тетю Асю, тотчас ушел и сам, в

твердом намерении разобраться с самим собой. И потому, добравшись до Страстного

бульвара, присел на скамеечку неподалеку от детской площадки и стал смотреть и

слушать. Он не мог представить, что когда-либо был вот таким непоседливым

трехлетним карапузом в джинсовом костюмчике, бестолково перекидывающим с места

на место песок лопаточкой, и, подумав об этом, еще больше ушел в себя. Соседка

права, необходимо было выбирать и окончательно определять свою жизнь. Можно было

податься и в монахи в Лавру, уж только не жениться и не плодить рабов — в таких

условиях борцов, солдат даже из своих детей воспитать невозможно, да и в нем

самом что-то уже давно хрустнуло и сместилось. Но и до подлинного смирения, до

монастырской тишины было далеко, никакого страха давно больше не оставалось, а

была лишь маскировка, стремление выключить, обмануть и выключить самого себя из

подлинной жизни и оставить себе только церковь, молитву и покаяние — именно в

этот тупик и толкали изо всех сил русского человека взявшие верх силы

беззакония, но ведь это еще не конец, есть и другие пути. Тетя Ася ошибается, он

мог и убить, и не дрогнул бы, если бы представилась такая возможность даже ценой

собственной жизни, — молитва без меча — тот же гашиш, дурманящие, убаюкивающие

сны, и природу человека никакими молитвами не одолеть и не переделать. Подлая

природа, циничная и развратная, и лишь в таком вот нежном детстве, как этот

джинсовый карапуз, естественно вписываюаяся в природу космоса и дополняющая, и

даже обогащающая ее, а так — все остальное бессмыслица и ошибка...

     

     СОВСЕМ ЗАПУТАВШИСЬ, Гоша еще полюбовался на детей, затем, чувствуя

нарастающую в душе странную, вроде бы беспричинную тревогу быстро встал и пошел

по бульварам к Никитским и Арбату в короткие минуты, проведенные им на скамье

возле детской площадки, что-то случилось: вся чушь с уходом в монастырь и с

молитвами в один момент словно ссыпалась с него и теперь он боялся опоздать и не

успеть. И он, сам того не замечая, все ускорял и ускорял шаг, по-московски ловко

избегая многочисленных встречных прохожих и совершенно не замечая лиц и,

пожалуй, впервые видя за последние годы высокое холодное небо с редкими

волнистыми облаками. Его не заставило задержаться и такое удивительное

обстоятельство — ну, небо и небо, оно всегда было, и такие облака были, только

мы не всегда их замечаем, сказал он себе, они были еще и до нас, и когда еще и

Москвы здесь не было, подумаешь, открытие, постарался он поиздеваться над самим

собою, и тотчас забыл. Открытие все-таки было, оно произошло в его темной,

наглухо закрытой от мира душе, в ней словно распахнулось окно и ворвался порыв

солнечного, резкого ветра — он даже задохнулся, и сердце подскочило и

оборвалось. Он опять испугался опоздать и теперь уже почти бежал, и встречные

прохожие, полагая, что он спешит по какому-то неотложному делу, охотно

сторонились и некоторые оглядывались. Особенно женщины, он по-прежнему был

молод, строен, и лицо его сейчас приобрело тяжелую, нерассуждающую

целеустремленность.

     Он сбежал по широким ступеням в знакомый подземный переход через Арбат,

где, как бы между делом, походя, торговали самой разнузданной порнухой, травкой,

порошочками, приторговывали и живым товаром на любой вкус милиция, давно имевшая

здесь свою немалую долю, не заглядывала сюда даже во время глухих и беспощадных

разборок между негласными владельцами этого подземного мира с его почти

круглосуточной подпольной толчеей и тайными движениями, в которых любая

отдельная человеческая судьба совершенно ничего не значила все здесь

определялось только зелененькими, и эту странную, парализующую атмосферу

безошибочно чувствовали свежие люди и старались, не отвечая на негромкие и

опять-таки как бы мимолетные предложения, поскорее проскочить мимо и выбраться

вон. Для Гоши все это сейчас не имело никакого значения. Не замечая приглашающих

жестов и не слыша самых соблазнительных предложений вполголоса от молодых людей,

как бы невзначай попадавшихся навстречу, он пробрался в другой конец перехода,

облегченно замедлил шаг и скоро нырнул за одну из квадратных опор, облицованных

красноватым гранитом и подпиравших глухо гудевшие от идущих сверху машин

перекрытия и как бы разделявших переход на две части скудно освещенными двумя же

рядами никогда не гасших светильников.

     Нужно было успокоиться и продумать дальнейшее — однорукий мальчик-нищий

находился на своем обычном месте, сидел в конце перехода на толстой грязной

подстилке, и Гоша от своей решимости почувствовал сильные и частые толчки крови

в висках. Между маленьким, изуродованным жизнью нищим и бывшим офицером, вчистую

уволенным из армии после взрыва чеченской мины по пожизненной инвалидности, о

чем даже тетя Ася не знала и не догадывалась, давно уже установилась какая-то

больная и необходимая связь, и она прорастала с каждой их новой встречей все

глубже и подчас начинала становиться неодолимой, пронзительно сквозящей, мучила

Гошу, и он не знал, что это такое. Он пытался бороться со своим влечением, но

победить себя не мог, и в конце концов решил и здесь пройти до конца и только

тогда понять.

     Притаившись у массивной опоры, поддерживающей крышу призрачного, крошечного

и необъятного в своих страстях и пороках мира, Гоша затаился и на время стал как

бы невидимым, растворился в общей массе наполняющих подземный переход и

непрерывно меняющихся самых различных людей. И хотя он был по природе своей

философом, он, пожалуй, впервые ощутил свою полнейшую беспомощность перед рыхлой

громадой жизни, непрерывно сменяющей лицо и строившей ему самые комические и

мерзкие рожи. Он стал чувствовать себя вроде бы обнаженным, даже с содранной

кожей, — любое внешнее прикосновение жгло и заставляло страдать. Он знал, что в

этом, на первый взгляд хаотическом движении человеческой массы, был свой порядок

и смысл, а также и свой центр — эти основополагающие категории присутствовали

везде и всегда, даже в мертвой жизни.

     Он уже ощутил на себе цепкое внимание, хотя и не мог определить пока,

откуда оно шло. Неподалеку с длинными сигаретами стояло несколько девочек лет по

двенадцать-четырнадцать, одетых вызывающе и крикливо они изо всех сил стремились

казаться взрослыми и в их полудетских лицах уже проступала порочная тупость, и

по каким-то неуловимым признакам Гоша тотчас определил неотрывно пасущего их

парня лет тридцати в длинном щегольском плаще до пят с широкой пелериной, с

сальными длинными волосами до плеч тот, в свою очередь, нацелился на Гошу как на

потенциального клиента и уже, было, независимо двинулся к нему, и Гоше пришлось

одними глазами отказаться от услуг, и миллионный плащ с остановившимися глазами,

ставшими пустыми, тотчас равнодушно вильнул в сторону и в одно мгновение исчез,

растворился в подземной суете, словно его никогда и не было в яви. Гоша

попытался ради любопытства отыскать его глазами, не смог — в новом повороте

жизни народ начинал приобретать ранее совершенно никогда не встречавшиеся черты

и особенности, и даже мог, когда хотел, становиться невидимым и его невозможно

было разглядеть ни в какой увеличительный электронный прибор. Над ухом у Гоши

прозвучал ясный шепот, предлагавший сигареты, на ловких, смуглых руках,

державших несколько разноцветных заграничных пачек, скорее всего, поддельных, в

одну секунду мелькнул целый набор другого наркотического зелья в одноразовых

целлофановых упаковках и ампулах, мелькнул и растаял, и перед Гошей просияли

услужливые и лукавые восточные глаза, насмешливо и вызывающе сверкнувшие,

пообещавшие Бог знает что — Москва ныне купалась в призрачном дыму древних

пороков и в новых, обволакивающих грезах, сулящих неведомое и требующих в обмен

и тело, и душу, но этого никто в стольном граде не хотел замечать.

     

     В МАЛЕНЬКОМ, ПОДЗЕМНОМ мирке Гошу давно уже засекли самые различные,

согласно действующие здесь разнородные силы, и он, будучи от природы человеком

впечатлительным и чутким, физически ощущал это цепкое и неотступное внимание —

его здесь проверяли и прощупывали, старались определить: безопасен ли он, или

несет опасность и беду всему здесь устоявшемуся, и определяли, как быть с ним

дальше.

     И маленький нищий у другого конца перехода каким-то образом тоже

почувствовал его присутствие — едва Гоша шагнул из-за своего укрытия и двинулся

дальше, мальчик тотчас, еще не видя его в густом, вечно спешащем многоликом

потоке, повернул голову и лицо его неуловимо переменилось, стало осмысленным и

напряженным. И Гоша еще больше подобрался, подступила редкая, тяжкая нежность. И

он, прошедшший через две войны, в Афганистане и на Кавказе, и сам непоправимо

искалеченный, весь посветлел. В ответ на улыбку Гоши на лице калеки, сквозь

грязь и шрамы, тоже пробилось слабое тепло, мрачные глаза стали больше и

приветливее, в то же время он неуловимым почти образом, легким изломом бровей

дал понять Гоше о близкой опасности. Гоша сразу увидел неподалеку, в теневой

части перехода, высокую серую фигуру, опять-таки в длинном кожаном плаще с

широкой пелериной, и сразу по каким-то неуловимым признакам определил хозяина

маленького нищего, хотя до этого ни разу его не видел, — хозяина новой жизни

никак было нельзя не узнать, под дорогой заграничной кожей туго бугрились плечи,

на пальцах тускло сверкали кольца, а на волосатой груди угадывался внушительный

золотой крест, — цепочка от него небрежно выглядывала из-под расстегнутого

ворота. Одним словом, это был настоящий хозяин, на него работали нищие дети в

различных концах Москвы, и он время от времени как истинный хозяин проверял их

усердие, а по вечерам свозил на ночлег, подсчитывал выручку и кормил скудным

ужином, разнообразя его рюмкой-другой скверной, дешевой водки для особенно

старательных.

     И еще множество других мыслей пронеслось в голове у Гоши, и о себе тоже, о

своей искалеченной, неизвестно ради кого и чего жизни, ведь уже далеко за

тридцать, а за душой ничего: ни семьи, ни любимого дела, ничего, кроме довольно

приличной военной пенсии да бессрочной инвалидности. За что? Ради вот таких

новых российских хозяев? Или за высших партийных негодяев, в один момент

вывернувшихся наизнанку, захапавших народное достояние и ставших еще более

омерзительными хозяевами и распорядителями жизни, чем этот патлатый тип,

закованный в дорогую кожу?

     И Гоша с душой, искалеченной войной больше тела, давший себе зарок никогда

и никому не делать зла, почувствовал ненависть, она шевельнулась где-то в самой

глубине его существа и стала неудержимо разгораться. И на него, как когда-то в

прошлом, обрушилось чужое слепящее небо, перед глазами заплясали острые вершины

гор, и голову стал разрывать гул и грохот, и затем все перекрыл цепенящий

скрежет опрокидывающихся и рассыпающихся гор. И стараясь удержаться у самого

края, не поддаться и не погибнуть, он замер — он увидел ползущие мимо

окровавленные клочья человеческих тел, их затягивало в гулкую от боя пропасть...

 

     Челюсти свело от судорог, он понял окончательно, что должен спасти нищего

мальчика, ставшего до сердечной боли дорогим и необходимым, и тем самым спасти

для дальнейшей жизни самого себя, и даже обрушься сейчас мир вокруг, это стало

бы всего лишь ненужной и досадной мелочью. И чувствуя прилив давно забытой силы,

Гоша трудно вздохнул и вновь взглянул в сторону хозяина в кожаном — встретив его

ответный взгляд и стараясь не выдать себя, маскируясь по старой военной

привычке, он подошел к хозяину в кожаном и, как ни в чем не бывало, попросил

огоньку прикурить.

     На него оценивающе и насмешливо, с медлительной неохотой взглянули и тотчас

поднесли щелкнувшую зажигалку. Гоша затянулся раз и другой. “Вот, черт! Золотая

ведь, даже с каким-то камешком... а?”— подумал он с некоторым уважением,

поблагодарил и независимо зашагал к выходу из перехода, затем, словно случайно,

увидел маленького нищего, круто свернул, остановился перед ним, заслоняя его от

цепких глаз закованного в кожу хозяина, и стал рыться в карманах, отыскивая

деньги. Чувствуя спиной пронизывающий взгляд, Гоша, не отрываясь от тонкого,

какого-то одухотворенного сейчас лица мальчика, наклонился, не глядя, опустил на

целлофановую подстилку смятые комом деньги, и в тот же момент у него в руке

оказалась записка, и сердце его разгорелось и оборвалось, — сбывалось его самое

дорогое и больное желание. Ему захотелось коснуться густых спутанных волос

мальчика, но этого нельзя было — хозяин в кожаном продолжал буравить его спину

взглядом, и как бы он не заподозрил в нем соперника и конкурента.

     — Ничего, Ваня, значит, сегодня?

     — Смотри, как бы он тебя не поломал, — шепнул мальчик тревожно. — Он без

пистолета не ходит... у него вся милиция в кармане...

     — Славяне и не такое видели, — понизил голос и Гоша, и мальчик изумленно и

благодарно взглянул сверху вниз. Гоша бодро и дурашливо подмигнул ему

задерживаться больше было опасно и он пошел дальше, а мальчик стал одной своей

рукой перебирать и разглаживать деньги и неловко совать себе в грязный мешочек

на груди, и делал он это сосредоточенно и привычно. В сторону своего хозяина он

намеренно ни разу не взглянул, и тот тоже скоро растворился в толпе, и через

полчаса его роскошная заграничная машина остановилась у казино на Тверской, и

услужливый служитель с почтением распахнул ему медно-зеркальные двери, и вышел

он из этих дверей обратно уже только вечером. Москва стала затихать после

долгого и сумбурного дня. Огромный и не подвластный никакой отдельной силе город

жил по своим внутренним непреложным законам. И сам Гоша в этот трудный для него

день хорошо почувствовал эти, неизвестно кем и когда утвержденные и

беспрекословно проводящиеся в жизнь законы и установления, хотя он и не смог бы

внятно выразить и объяснить свое состояние — город всей своей мощью давил,

здесь, в колоссальном космическом сгустке дел многих десятков безвестных

поколений в их ратном и трудовом подвиге, в смешении бескорыстия и

предательства, крови и боли, отчаяния и надежды, где, отмирая, один слой

наслаивался на другой, и уже, став прахом, все же продолжал жить и созидать

нечто подобное себе и в будущем, и где грязь и тоска новых поколений все больше

цементировали само основание, где светлые реки постепенно уходили в подземелья

рукотворных труб, становясь сточными канавами, и где отдельная человеческая

судьба никогда не была главной ценностью, а служила всего лишь очередной крохой

в нескончаемую кладку, неизвестно кем и для чего затеянную слепым провидением...

 

     Тут Гоша понял, что окончательно запутался, что такие высокие материи

совершенно ни к чему нормальному человеку, и какая бы ахинея ни затесалась в

голову, у самого него одна цель — убогий и порабощенный Ваня и через него свое

собственное спасение. Другого ничего не было и не могло быть, ведь своих детей у

него никогда не будет — так распорядились люди, называющие себя политиками и

слугами народа и пославшие его сначала на одну, а затем и на другую

бессмысленную войну, искалечившие его, отнявшие у него право любого живого

существа на продолжение самого себя в потомстве. Вот ему и остается одно —

прилепиться душою к заброшенному и озлобленному существу, еще к одному калеке, и

ему помочь, и себе...

     

     МИМО ПРОШЛИ две молодых, довольно симпатичных женщины, хорошо и модно

одетых. Они враз взглянули на Гошу и почему-то приглушенно засмеялись — смех был

приятным и располагающим к знакомству, любой мужчина в этом никогда не мог

ошибиться. И Гоша, несмотря на свои завиралистые и ненужные в данный момент

мысли, заметил молодых женщин, их быстрые, ищущие и как бы приглашающие взгляды,

но оставил их без внимания, просто чувство ожидания в нем обострилось и шаг стал

тверже и упруже. Вот таким петушком он когда-то выходил к своему взводу

десантников, грудь колесом, из-под берета — русая прядь. И мимолетное, далекое

воспоминание заставило его собраться, вернуться к своему предстоящему делу. Ну

да, калека, сказал он себе с усмешкой, знаем мы таких калек, руку к телу

прибинтуют, ногу подвернут, а в пустой рукав сунут какой-нибудь пластмассовый

муляж, да побезобразнее, понатуральнее, новые русские и здесь приспособились и

наловчились делать деньги. Чем уродливее, тем больше будут подавать, а

мальчишка-то приятный, имя хорошее, только замученный донельзя.

     У какой-то забегаловки, конечно, со звучным заокеанским названием

“Ниагара”, он жадно проглотил пару булочек с сосисками, запил чашкой кофе

вечерние тени уже начинали копиться у стен домов, толпы на улицах менялись — это

тоже была примета нового времени. На улицы и площади города все ощутимее

выплескивались страх, порок и циничная голая сила, упитанные милиционеры, рьяно

гонявшие днем старушек, торговавших у метро всякой всячиной, исчезли, и Гоша все

больше чувствовал себя чужим и ненужным в том ночном с физически ощутимой

испариной похоти и насилия городе. И ему было больно, что город его детства и

юности умер и превратился в чудовище и теперь пожирал сам себя, и оживить или

спасти его нельзя, и если ему сегодня удастся убедить и спасти мальчика Ваню,

тот вырастет и когда-нибудь спасет заблудший, оторвавшийся от тела своей земли

город, но это будет, пожалуй, очень и очень не скоро, и он сам до этого не

доживет

     И Гоша заторопился время все равно шло, даже если город уже умер и вокруг

разворачивался всего лишь фантастический сон. Гоша шел на свидание к самому

себе, еще совсем маленькому и — все равно счастливому распахивавшимися перед ним

далями. Он все больше и больше спешил и скоро оказался во дворе того самого

старого дома по Новослободской, указанного в записке Вани, и оказался он там

минут за пять до назначенного срока. Глубокий и темный двор со всех сторон

замыкался прямоугольником стен, с редко и тускло светившимися окнами, серое небо

было далеко, и до него, словно со дна колодца, невозможно было дотянуться, а две

арки, из которых несло промозглой сыростью, пронизывающей дома насквозь, тянули

куда-то еще глубже — в самое потаенное нутро засыпающего чудовища.

     Вдвинувшись в арку, в самую тень, Гоша, не упуская из виду молчаливого,

полуразбитого подъезда, стал ждать. Город затихал все больше, лишь в каменных,

сырых стенах арки скрытый, мерный гул задавленной камнем земли усиливался. Гоша

ощущал это спиной, и в нем сейчас, отсчитывая время, словно затикали часы. Он

сказал себе, что еще можно повернуться и уйти, не наваливать на себя непосильный

груз чужой жизни ведь и сам Христос ошибся в своих пророчествах и больше никогда

не посетит изгаженную людьми землю, и на ней ничего больше не изменится, и

потому Россия первой выходит на финиш небытия. Страну с рухнувшей армией, с

продажным, погрязшим в торгашестве офицерством спасти невозможно, она обречена

на рабство, унижение и гибель. Иного не дано, оружие должно быть направлено на

врага, а не на собственный народ, и никаким жертвенным терпением здесь ничего не

добьешься. Но кто-то неведомый и словно извне прервал ненужные и бессмысленные

рассуждения Гоши, ехидно спросив его, а что такое человечество, Россия и хотя бы

тот же русский народ, и кто ему поручал рассуждать о том, чего понять и

определить нельзя, а вот увидеть свет в глазах погруженной во мрак души — можно,

и такой подвиг под силу даже самому слабому человеку, и этого вполне достаточно

для взаимного исцеления, и не выше ли этот подвиг и России, и самого

человечества, и всепоглощающей и всепереваривающей в своем чреве стихии народа?

     И тут туманные философские рассуждения Гоши сами собой прервались. Дверь

полуразбитого подъезда приоткрылась, и маленькая детская фигурка, почти

неразличимая в сумраке, двинулась вдоль стены дома в сторону арки с притаившимся

в ней Гошей, тотчас вышагнувшего в более освещенное пространство двора. Он

уловил короткий хрипловатый смешок, послышавшийся словно из самой стены, и перед

ним прорезалось лицо хозяина, тоже как бы выломившегося из стены арки, и хотя

было очень темно, Гоша сразу узнал это холеное, напрягшееся лицо, и тотчас, как

в прошлой своей боевой и кровавой бытности, сигнал смертельной опасности ожег

сердце, отдался в мозгу.

     — А-а, так и знал, выследил все-таки, легавая сука! — услышал Гоша почти

ласковый голос. — Ну что, может, опять хочешь прикурить?

     — Хочу, — признался Гоша, и голос его прозвучал спокойно и весело, как бы

приглашая к дружеской и даже задушевной беседе. — С удовольствием, спасибо.

     — Ну так прикуривай и давай потолкуем, — принял игру хозяин и сам шагнул

вперед в его полусогнутой руке Гоша тотчас различил длинный, с глушителем

пистолет, вернее, не различил, а угадал внутренним чутьем, и тогда его тело само

вспомнило прежний опыт, качнулось в сторону и несколько пуль цокнули в камень

стены рядом с ним. И тотчас, помимо его сознания, тело Гоши бросило само себя

высоко вверх и вперед, и хозяин был выброшен молниеносным ударом в голову далеко

от арки во двор, а его пистолет отлетел в сторону. Боль ярко вспыхнула в давно

не тренированном и ослабшем от долгого безделья теле Гоши и, почти теряя

сознание, он заставил себя еще раз рвануться вперед, рухнул всей тяжестью на

длинное и бесформенное тело хозяина и несколько раз ударил его головой об

асфальт, хотя в руках у него уже не осталось прежней силы, всю ее унес первый

взрыв нерассуждающей ярости, и теперь Гоша напрасно пытался оторвать от асфальта

толстые плечи хозяина, приподнять их вместе с головой повыше и ударить в

последний раз. Хозяин был моложе, сильнее, а главное, неизрасходованнее жизнью.

В один неуловимый момент он оказался сверху, и его руки, как ни пытался

остановить их обессилевший Гоша, стиснули ему горло и стали сжимать — Гоша видел

его глаза, сверкающие в оскале ровные белые зубы, — несколько лет назад Гоша

хорошо известным, отработанным приемом мгновенно сбросил бы его с себя, и он

даже попробовал сделать это. И от бессилия похолодел, ноги омертвели и не

слушались, они не отозвались на приказ и не шевельнулись, наверное, все у него

внутри, так бережно собранное и сшитое военными хирургами, вновь полопалось и

рассыпалось, и теперь уже все равно...

     И хотя Гоша еще пытался разжать наливающиеся силой руки хозяина, подступала

темнота, Гоша сам слышал свой сиплый хрип, затем что-то опять случилось. Тяжесть

сползла с него, и он, еще жадно хватающий свободно хлынувший в грудь прохладный

воздух, различил высоко над собой квадрат серо проступившего и приблизившегося

неба и даже звезды. И, услышав шорох рядом, поведя глазами, увидел лицо Вани,

стоявшего рядом с ним на коленях, и сначала не узнал его, и ничего не мог

понять.

     — Я, кажется, тебя подвел, — хрипло шепнул он, оживая, и в глазах мальчика,

до этого застывших и пустых, что-то дрогнуло. — Ты был прав. Сволочь, он у меня

внутри что-то сорвал. Подожди чуть, сейчас соберусь, отойду...

     Тут Ваня встал, настороженно и привычно оглядываясь, и Гоша увидел тяжелый

молоток — мальчик сильнее сжал его рукоятку и еще раз оглянулся. И тогда Гоша

понял — мальчик был совсем здоровый, с двумя руками и никакой не калека, и Гоша

ничего больше не хотел знать волна темной радости обрушилась на него и смяла

душу.

     — Ну, вставай, пошли, пока его дружки не хватились, — сказал мальчик просто

и буднично. — Я его в арку затащил, рядом тут, тяжелый... Правда, сразу не

увидишь-то возле стенки...

     

     ОТЛЕЖАВ В ГОСПИТАЛЕ почти два месяца, Гоша выписался раньше, чем

предполагалось, и, без звонка открыв дверь, невольно услышав бодрый говорок тети

Аси, задержался в передней.

     — Нет, нет, Ванек, — говорила тетя Ася с какими-то совершенно не

свойственными ей мягкими грудными интонациями. — Ты меня слушайся, ты этого еще

не понимаешь... да! Мы с тобой должны до возвращения Гоши эту книжку осилить.

Ну, плохо пока читаешь, станешь лучше. Ты парнишка способный. Человека с книгой

никому не одолеть! И стесняться нечего, у тебя впереди вся жизнь. Ты же еще

совсем ребенок...

     — Я не маленький! — возразил ей знакомый Гоше и в то же время совершенно

иной мальчишеский голос. — Вы меня еще не знаете, тетенька Ася... да!

     — Ох, подумаешь, загадка! — засмеялась тетя Ася в ответ, и Гоша, внезапно

обессилев, привалился спиной к стене.  

                            Пётр Проскурин

Москва, 1999